Академический Малый Драматический Театр - Театр Европы Купить билеты |
О ТЕАТРЕ ЛЕВ ДОДИН НОВОСТИ ОСНОВНАЯ СЦЕНА КАМЕРНАЯ СЦЕНА ИСТОРИЯ ПРЕССА
рус | eng

(Интервью с Олегом Дмитриевым)
<< к списку статей
Клаустрофобия

"Убиквисты" - это для меня самое-самое грустное слово"

Олег Дмитриев. 24 года. Студент-дипломник Академии театрального искусства, класс Льва Додина. После школы год учился на актерском, у А. И. Кацмана, потом служил в армии. Один из авторов-исполнителей "Гаудеамуса" и "Клаустрофобии".

- Ваши соавторы Людмила Улицкая, Виктор Некрасов, Марк Харитонов, Владимир Сорокин - "третьесортная литература", как пишут мои коллеги. А откуда взялись "убиквисты" - чье это?

- Мне кажется, ваши коллеги, берущиеся награждать перечисленных выше авторов титулом "третьесортные", совершают фантастическую ошибку. Перефразируя часто цитируемую Фаину Георгиевну Раневскую, скажу: "Слепота - страшная сила". К счастью, наши "Убиквисты" - это не литература, а то, чего доброго, обозвали бы первосортицей. Это чисто театральный текст, продукт наших с моими однокурсниками Игорем Коняевым и Игорем Николаевым размышлений и импровизаций. Это нигде не написано, кроме наших черновиков. Слово мы заимствовали из названия одного романа. Его значение - "организмы, приспосабливающиеся к жизни в любых условиях", - натолкнуло на мысль о том, что это в какой-то мере мы. Все меняется так стремительно, а мы к жизни так или иначе все время приспосабливаемся. Для меня "убиквисты"- это самое грустное слово. Потому что универсальность человеческой природы, гениальное изобретение Бога, легко оборачивается другой стороной - довольно страшной. Когда человек бесконечно приспосабливается к различным условиям, стремительно меняющимся, он постепенно все больше и больше теряет тяготение к каким-то принципиально неизменным вещам. Терзаемая частой сменой стремлении, принципов, идеалов, человеческая природа истончается, делается невесомой в нравственном отношении. Душа обращается в искалеченное пустое место, которое может быть заполнено чем угодно. И стоит только ветру изменить направление, как неведомо где и неведомо с кем может оказаться это бледное, подвижное и невесомое создание - "убиквист".

- Но герои "Клаустрофобии" не только сами меняются, но и мир переделывают, уничтожая мало-мальскую гармонию. Изменения, происходящие в мире, они с азартом доводят до чудовищных масштабов, до полной катастрофы

- Разрушая себя, они и мир разрушают, а это процесс очень азартный. Ты принимаешь кокаин, принимаешь принимаешь, тебе нужно его все больше, твой организм рушится, ты начинаешь испытывать острое одиночество, привлекаешь других людей. Нервная система расшатывается, продуцируется агрессивная энергия - и все это выплескивается в мир. Стоит только одному звену испортиться, как портится вся жизнь. Процесс неизбежный. Страшно и то, как легко все переворачивается. Страшно, что поэт, который пишет, наверное, неплохие стихи и презирает папу-коммуниста, переодевшегося бизнесменом, легко, за два часа наших импровизаций, превращается в ужасное агрессивное существо, которое жаждет давить, жаждет платить всем по счетам за все: за ненапечатанные стихи, за испорченное детство, за разрушенные иллюзии... Страшный перевертыш! И все это - рядом. И все это - "убиквизм".

- Валерий Николаевич Галендеев подкинул мне очень точное сравнение "убиквистов" с братьями Карамазовыми, детьми Фёдора Павловича. И напомнил мне ещё одного вашего учителя - Аркадия Иосифовича Кацмана, которому очень нравилось, когда его сравнивали с Карамазовым.

- Я давно не перечитывал роман. Трудно сравнивать нашу "нелитературу" с Достоевским, которого я обожаю и перед которым преклоняюсь. Но если возникают такие параллели, должен быть благодарен Достоевскому: значит, когда-то он меня подспудно напитал своими размышлениями. Опять-таки избегая сравнения, могу понять Аркадия Иосифовича: сочиняя "Убиквистов", я и о себе думал, и себя жалел. Я и сам из таких: пионером был, комсомольцем, потом в Театральный институт поступил, совсем другие книги стал читать, совсем иначе думать... Сейчас со стыдом листаю свои детские дневники, в них такая ахинея. . . И во мне сидит этот "убиквизм". Я только хочу находить все новые и новые силы, чтобы не переворачиваться "туда-обратно", а веру сохранять.

- В "Клаустрофобии" есть тема спасительная - линия художника, творца, который пытается противостоять всеобщему хаосу, восстановить в человеке и в мире гармонию. Видимо, тема очень дорогая для вас!..

- Главная, если говорить о вере Действительно, мы на курсе часто говорим, что наша 319-я аудитория - это такое место, такая зона (не как у Довлатова, но, может быть, как у Тарковского), где мы можем оградить себя от взрывов, происходящих среди людей, внутри людей и над людьми. И место, где можно попытаться родить нечто, что противостояло бы этим взрывам, что защищало бы пространство жизни от выплесков злобы, от агрессии
Так и возникла наша "Клаустрофобия", которая дает нам возможность оберегать то, во что мы верим. Обретать нашу способность испытывать боль от жестокости окружающей жизни, от жестокости испытывать страх от хаоса, подымающегося в нас самих в ответ на остервенелость жизни. Мы пытаемся создавать другую, свою реальность - она, казалось бы, ничего не значит в материальном отношении, она бесконечно зыбка, но это - настоящее. Это то, что оплачено нашими нервами, нашими чувствами, мыслями, нашей жизнью. И до тех пор, пока эта зыбкая реальность - игра воображения, наше спасительное хулиганство - существует, можно жить. Мы защищены тонко, почти невидимой оболочкой. Но не надо думать, что она непроницаема. Она вся пористая, внутрь этой "коробочки", белого павильона "Клаустрофобии", проникает весь ужас, вся радость и всё ничтожество, и всё счастье окружающей жизни.
Всё это питает нас и поддерживает то необходимое отчаяние, которое нужно, чтобы высказаться о нашем прошлом, настоящем и будущем. Это не пессимизм. Любое публичное размышление о себе - это та или иная мера отчаяния. Страх, боль, наверное, истертые слова. И непопулярные, потому что истертые. Но пока я за свою крошечную жизнь в театре ничего другого не обнаружил: только мое собственное отчаяние, моя собственная задетость могут продуцировать энергию, необходимую для высказывания. Только преодоление боли и страха дарит секунды счастья, подлинной свободы и формирует внутренний заряд, без которого никто меня не услышит.

- Значит, для вас и "Клаустрофобия" в целом - личное высказывание!

- Для меня - да. Когда я на курсе делал маленькую оперу, она так и называлась - "Клаустрофобия". Действие происходило в вагоне метро, который мчится поздно ночью где-то между "Площадью Александра Невского" и "Елизаровской", застревает, стоит несколько часов. И пассажиры живут в этом вагоне, не понимая, что происходит, куда они едут, почему стоят, грозит ли это катастрофой... И в этой накаленной атмосфере начинают взрываться человеческие индивидуальности. Это была в полном смысле слова клаустрофобия, и по форме тоже. Замкнутый вагон, глубоко под землей.
Но слово возникло потому, что было связано с ощущениями, возникшими после долгого отсутствия, с возвращением домой. Я почувствовал, что трудно дышать. Что-то давило. Я жил тогда далеко от института, долго добирался на метро, вглядывался в лица людей, и мне казалось, они испытывают нечто похожее. Воздух давит, атмосфера удушливая. Была зима, такая же, как сейчас, сырая, промозглая. Какое-то общее омертвение... Вокруг продолжали рушиться десятилетиями созидавшиеся "заборы ценностей" или антиценностей. Посреди этой разрухи рождалось что-то новое, которое вдруг, не успев родиться, начинало походить на старое и пугать этим сходством. Все это - старое, новое - безнадежно перемешивалось во мне, образуя какое-то гремучее вещество, грозящее взорваться. Оболочка тела сдавливала эту смесь, окружающая жизнь сдавливала эту смесь, а этой смесью была всего-навсего - душа. Стиснутая, запертая… Я был напуган, я пытался размышлять о своей клаустрофобии. Позже, в спектакле, это слово прозвучало более универсально и глубоко…

- Вашим однокурсникам - чуть больше 20 лет. Сорокин и тем более Марк Харитонов, Виктор Некрасов - отстоят от вас на несколько поколений. Да и Додин не тот режиссер, который растворяется в чужом мировоззрении. Как эти точки совместились?

- Мы рассказывали о себе. О своем страхе потерять свободу, снова попасть в клетку, в концлагерь. Конечно, Улицкая, Сорокин, Ерофеев - из другого поколения. Их мысли, их отчаяние, их боль мы использовали, чтобы спровоцировать себя на этот разговор. А потом мы присвоили себе их тексты и соединили со своими догадками. И тут уже все поколения и мировоззрения перемешались. Конечно, это произошло не вдруг, не разом. Не случайно нам понадобился такой сложный театральный язык, соединяющий вещи, на первый взгляд, несоединимые. Но в результате, мне кажется, возникла та прекрасная путаница, которая и есть - исследование жизни. Не социологическое, а подлинно человеческое. Я не скажу- художническое, это пусть другие судят. Я не могу даже сказать, что это разговор о нашей русской или советской жизни. Мы показывали этот спектакль всюду в Европе и встречали фантастический, иногда курьезный отклик. Например, французы уверяли, что "Пельмени" - это про французскую семью. Мы-то играем про себя и не подозреваем даже, что это вызовет такой отклик. А люди разных поколений смеются, плачут и соотносят происходящее на сцене со своей жизнью. Значит, это все-таки про жизнь.

- А с непониманием встречались?

- Конечно. Причем оно исходило даже от близких людей. Слышал, что все это - неактуально, что все это устарело. Про ту же сорокинскую "Очередь". Мол, где она теперь, очередь? На этот вопрос могу ответить вполне определенно: она в генах. Ведь и клаустрофобия - слово из клинического словаря. Это все сидит внутри нас. И очередь сидит в нас пожизненно, и страх, и поиск врагов.
Скажем, "Пельмени" - история двух людей, которые всю жизнь обороняли Родину от врагов, и Родина начиналась прямо у края стола, засыпанного мукой и пельменями, - дальше уже враги. И от них надо отбиваться, чтобы защитить свою душу, раскалённую докрасна - в порыве любви к прекрасному будущему и в спазме ненависти к тем, кто мешает это будущее строить.
Это осталось в нас. Мы оказались как бы на свободе, но что делать с этой свободой, как употребить её для счастья и что такое счастье?.. У меня-то ощущение, что очень многие стремятся все замки снова запереть... Так что, встречаясь с оппонентом, я испытываю огромный интерес, потому что лишний раз утверждаюсь в нашей правоте… Меня это питает. Я люблю такие разговоры. В быту я, может быть, не часто: размышляю над такими вещами. Но у меня есть спектакль, который дает мне возможность не забывать думать. Это способ попытаться избыть из своей природы следы прошлых кошмаров. Уже ради этого может существовать спектакль. Ради того, чтобы мы могли кричать о том, что было с нами и, не дай Бог, случится снова. Чтобы не было молчания, не было тишины, от которой так долго погибало все живое у нас в стране. Этого потрясающего лагерного безмолвия.

Наверх


Билетная система - СмартБилет


Разработка сайта - SPBNET